"Неужели он следит за мной?" — подумал я и содрогнулся. Внушительный вид философа рассеял мои сомнения — мудрец не может быть шпионом.
Случилось так, что мы не дождались Мэри, и Фетисов предложил проводить меня. Предчувствуя серьезный разговор, я согласился.
— Как обстоят дела в вашей партии? — прямо спросил он, когда мы вошли в парк. Я испугался — мне казалось, что о партии знают только наиболее близкие товарищи,
— Я не знаю, о чем вы говорите, — ответил я.
— Мы уже однажды говорили с вами об этом, — напомнил он таким тоном, что мне стало стыдно: я пытался чтото скрыть от человека, который первым откликнулся на мою проповедь.
— Я знаю, что ваше дело зашло далеко… Но, может быть, вы всетаки оставите его… Еще есть время…
— Нет, я не оставлю этого дела, — ответил я.
— Напрасно. Вот о чем я хотел поговорить с вами: верители вы, что разбуженная вами масса пойдет с вами до конца?
Он попал как раз в точку. Этот вопрос я сам не раз задавал себе, особенно с тех пор, как у рабочих зародилось недоверие ко мне. Но всетаки я твердо ответил:
— Думаю, что пойдет до конца.
— А уверены ли вы в том, что они хотят того же, чего хотите вы?
— Странный вопрос. У нас с ними общее дело, мы боремся за справедливость…
Горькая усмешка промелькнула на лице старика:
— Справедливость. Сколько раз на своем веку я слышал о справедливости. И чем кончилось?
Несколько минут мы шли молча. Погруженный в глубокое размышление, он казался старше своих, достаточно преклонных лет: казалось, тысячелетняя дума застыла на его покрытом морщинами лице.
— Справедливость… Разве они борятся за справедливость? Предложи любому из них обеспеченное положение, и все они отрекутся от вас. Если бы правительство сейчас смогло всех подкупить, разве ктонибудь остался бы с вами?.. И, наконец, вы сами, что вы внушаете им? Чувство справедливости? Нет! Вы внушаете им чувство зависти, вы заставляете их ненавидеть друг друга. Злоба рождает злобу, ненависть растет, и самая полная победа будет торжеством самой злой, самой отчаянной ненависти…
— Конечно, я должен внушать им ненависть к врагу, — ответил я, — но когда будет уничтожен враг, не останется места для ненависти.
— Так вы думаете, — возразил философ, — а вы уверены в том, что устроенный вами порядок всех удовлетворит? А если нет — разве вам не придется держать часть населения в подчинении?
— Временно — да.
— Старая Россия сотни лет управлялась временными законами. Нет, научив людей видеть в других людях врагов, вы уже ничем не вытравите этого чувства. Победивший класс будет дрожать за свою власть, он побоится когонибудь близко подпустить к власти. Он закрепит свои права навеки — возникнет сословие, а вместе с ним все то, что вы видите вокруг себя…
Я видел, куда гнет старик: слишком понятна мне эта философия, заменившая образованным людям религиозный дурман. Утешиться в мысли о неизбежности существующего, что проповедует он. Или он, как новый Христос, хочет выступить с проповедью любви? Тогда бы он был со мною, а вместо этого он пишет дрянные брошюрки, оправдывающие нынешнее положение вещей.
Послушать такого человека — он передовой из передовых. Я, старый революционер и подпольщик, щенок перед его радикализмом. А на деле? На деле он весь насквозь пропитан моралью господствующего класса, на деле он — лучший слуга буржуазии, как бы эта буржуазия ни называлась!
Нет, на его удочку я не поддамся.
— Что же вы предлагаете? — в упор спросил я.
Он мог ответить только длинной тирадой о том, что буржуазия — понятие психологическое, что борьба классов — вздор.
— Я помню, — сказал он, — когда революция победила на всех фронтах, когда рабочий класс торжественно праздновал победу, — вдруг оказалось, что буржуазия, которую, казалось, уничтожили, так сильна, что устами рабочих требует себе некоторых прав. А дальше — больше: буржуазия получила высшую власть и правит от имени рабочих. Вас ожидает то же, если вы не начнете постепенно перевоспитывать массы. Но можно ли перевоспитать их?
Я понял, к чему он клонит. Но когда подобные учения приводили к реальным результатам? Никогда. Проповедь Христа — разве она не выродилась так же, как, по словам Фетисова, может выродиться наше движение?
Мы расстались друзьями, но этот разговор убедил меня лишь в том, что я стою на правильном пути. Только стремление мещанина оправдать свое равнодушие к борьбе угнетенных масс говорит языком подобных людей. А если дело пойдет о покушении на их право? О, тогда они заговорят при помощи пушек!
Пусть он искренно желает мне добра, советуя отказаться от дела всей моей жизни, — спасибо.
Разрешите не послушать вас, господин Философ!
Разговор с философом отвлек меня, но только я расстался с ним на крыльце своего дома, как опять мною овладело беспокойство за Мэри. Где она? Что с ней? Я поступил как мальчишка: проследил, что философ пошел не в ту сторону, где живет она, и побежал назад.
В комнате Мэри светился огонь. Я тихонько постучал в окно — она не спит. Она подошла к окну, увидев меня, не обрадовалась, нет, а как будто испугалась. Но это только на миг. Радостная улыбка, она открывает дверь.
— Мэри, вы чтото скрываете от меня?
Она спряталась кудато глубокоглубоко — так прятаться умеют только женщины:
— Я ничего не скрываю от вас.
И стала расспрашивать меня о моей работе. Какая великая дипломатка жила в этой скромной и беззащитной, казалось, женщине. Она знала, чем отвлечь меня от расспросов. Я, конечно, увлекся, рассказывая о собрании на заводе, и забыл о том, с чего начался разговор.